среда, 15 ноября 2017 г.

Жизнь в тюрьме через 15 лет после революции

Из книги И.Л.Солоневича "Россия в концлагере"



Рабоче-крестьянская тюрьма

Это была «рабоче-крестьянская» тюрьма в буквальном смысле этого слова. Сидя в одиночке на Шпалерке, я не мог составить себе никакого представления о социальном составе населения советских тюрем. В пересылке мои возможности несколько расширились. На прогулку выводили человек от 50 до 100 одновременно. Состав этой партии менялся постоянно – одних куда-то усылали, других присылали, – но за весь месяц нашего пребывания в пересылке мы оставались единственными интеллигентами в этой партии – обстоятельство, которое для меня было несколько неожиданным.
Больше всего было крестьян – до жути изголодавшихся и каких-то по-особенному пришибленных… Иногда, встречаясь с ними где-нибудь в темном углу лестницы, слышишь придушенный шепот:
– Братец, а братец… хлебца бы… корочку… а?..
Много было рабочих – те имели чуть-чуть менее голодный вид и были лучше одеты. И, наконец, мрачными фигурами, полными окончательного отчаяния и окончательной безысходности, шагали по кругу «знатные иностранцы»…
Это были почти исключительно финские рабочие, теми или иными, но большею частью нелегальными, способами перебравшиеся в страну строящегося социализма, на «родину всех трудящихся»… Сурово их встретила эта родина. Во-первых, ей и своих трудящихся деть было некуда, во-вторых, и чужим трудящимся неохота показывать своей нищеты, своего голода и своих расстрелов… А как выпустить обратно этих чужих трудящихся, хотя бы одним уголком глаза уже увидевших советскую жизнь не из окна спального вагона.
И вот месяцами они маячат здесь по заколдованному кругу пересылки (сюда сажали и следственных, но не срочных заключенных) без языка, без друзей, без знакомых, покинув волю своей не пролетарской родины и попав в тюрьму – пролетарской.
Эти пролетарские иммигранты в СССР – легальные, полулегальные и вовсе нелегальные – представляют собою очень жалкое зрелище… Их привлекла сюда та безудержная коммунистическая агитация о прелестях социалистического рая, которая была особенно характерна для первых лет пятилетки и для первых надежд, возлагавшихся на эту пятилетку. Предполагался бурный рост промышленности и большая потребность в квалифицированной рабочей силе, предполагался «небывалый рост благосостояния широких трудящихся масс» – многое предполагалось. Пятилетка пришла и прошла. Оказалось, что и своих собственных рабочих девать некуда, что пред страной – в добавление к прочим прелестям – стала угроза массовой безработицы, что от «благосостояния» массы ушли еще дальше, чем до пятилетки. Правительство стало выжимать из СССР и тех иностранных рабочих, которые приехали сюда по договорам, и которым нечем было платить, и которых нечем было кормить. Но агитация продолжала действовать. Тысячи неудачников-идеалистов, если хотите, идеалистических карасей, поперли в СССР всякими не очень легальными путями и попали в щучьи зубы ОГПУ…
Можно симпатизировать и можно не симпатизировать политическим убеждениям, толкнувшим этих людей сюда. Но не жалеть этих людей нельзя. Это – не та коминтерновская шпана, которая едет сюда по всяческим, иногда тоже не очень легальным, визам советской власти, которая отдыхает в Крыму, на Минеральных Водах, которая объедает русский народ «Инснабами», субсидиями и просто подачками… Они, эти идеалисты, бежали от «буржуазных акул» к своим социалистическим братьям… И эти братья первым делом скрутили им руки и бросили их в подвалы ГПУ…
Эту категорию людей я встречал в самых разнообразных местах Советской России, в том числе и у финляндской границы в Карелии, откуда их на грузовиках и под конвоем ГПУ волокли в Петрозаводск, в тюрьму… Это было в селе Койкоры, куда я пробрался для разведки насчет бегства от социалистического рая, а они бежали в этот рай… Они были очень голодны, но еще больше придавлены и растеряны… Они видели еще очень немного, но и того, что они видели, было достаточно для самых мрачных предчувствий насчет будущего… Никто из них не знал русского языка, и никто из конвоиров не знал ни одного иностранного. Поэтому мне удалось на несколько минут втиснуться в их среду в качестве переводчика. Один из них говорил по-немецки. Я переводил, под проницательными взглядами полудюжины чекистов, буквально смотревших мне в рот. Финн плохо понимал по-немецки, и приходилось говорить очень внятно и раздельно… Среди конвоиров был один еврей, он мог кое-что понимать по-немецки, и лишнее слово могло бы означать для меня концлагерь…
Мы стояли кучкой у грузовика… Из-за изб на нас выглядывали перепуганные карельские крестьяне, которые шарахались от грузовика и от финнов как от чумы – перекинешься двумя-тремя словами, а потом – бог его знает, что могут «пришить». Финны знали, что местное население понимает по-фински, и мой собеседник спросил, почему к ним никого из местных жителей не пускают. Я перевел вопрос начальнику конвоя и получил ответ:
– Это не ихнее дело.
Финн спросил, нельзя ли достать хлеба и сала… Наивность этого вопроса вызвала хохот у конвоиров. Финн спросил, куда их везут. Начальник конвоя ответил: «сам увидит» и предупредил меня: «только вы лишнего ничего не переводите»… Финн растерялся и не знал, что и спрашивать больше.
Арестованных стали сажать в грузовик. Мой собеседник бросил мне последний вопрос:
– Неужели буржуазные газеты говорили правду?
И я ему ответил словами начальника конвоя – увидите сами. И он понял, что увидеть ему предстоит еще очень много.
В концентрационном лагере ББК я не видел ни одного из этих дружественных иммигрантов. Впоследствии я узнал, что всех их отправляют подальше: за Урал, на Караганду, в Кузбасс – подальше от соблазна нового бегства – бегства возвращения на свою старую и несоциалистическую родину.

Умывающие руки

Однако самое приятное в пересылке было то, что мы наконец могли завязать связь с волей, дать знать о себе людям, для которых мы четыре месяца тому назад как в воду канули, слать и получать письма, получать передачи и свидания.
Но с этой связью дело обстояло довольно сложно: мы не питерцы, и по моей линии в Питере было только два моих старых товарища. Один из них, Иосиф Антонович, муж г-жи E., явственно сидел где-то рядом с нами, но другой был на воле, вне всяких подозрений ГПУ и вне всякого риска, что передачей или свиданием он навлечет какое бы то ни было подозрение: такая масса людей сидит по тюрьмам, что, если поарестовывать их родственников и друзей, нужно было бы окончательно опустошить всю Россию. Nomina sunt odiosa – назовем его «профессором Костей». Когда-то очень давно наша семья вырастила и выкормила его, почти беспризорного мальчика, он кончил гимназию и университет. Сейчас он мирно профессорствовал в Петербурге, жил тихой кабинетной мышью. Он несколько раз проводил свои московские командировки у меня, в Салтыковке, и у меня с ним была почти постоянная связь.
И еще была у нас в Питере двоюродная сестра. Я и в жизни ее не видал, Борис встречался с нею давно и мельком; мы только знали, что она, как и всякая служащая девушка в России, живет нищенски, работает каторжно и, почти как и все они, каторжно работающие и нищенски живущие, болеет туберкулезом. Я говорил о том, что эту девушку не стоит и загружать хождением на передачи и свидание, а что вот Костя – так от кого же и ждать-то помощи, как не от него.
Юра к Косте вообще относился весьма скептически, он не любил людей, окончательно выхолощенных от всякого протеста… Мы послали по открытке – Косте и ей.
Как мы ждали первого дня свиданья! Как мы ждали этой первой за четыре месяца лазейки в мир, в котором близкие наши то молились уже за упокой душ наших, то мечтали о почти невероятном – о том, что мы все-таки как-то еще живы! Как мы мечтали о первой весточке туда и о первом куске хлеба оттуда!..
Когда голодаешь этак по-ленински – долго и всерьез, вопрос о куске хлеба приобретает странное значение. Сидя на тюремном пайке, я как-то не мог себе представить с достаточной ясностью и убедительностью, что вот лежит передо мной кусок хлеба, а я есть не хочу, и я его не съем. Хлеб занимал командные высоты в психике – унизительные высоты.
В первый же день свиданий в камеру вошел дежурный.
– Который тут Солоневич?
– Все трое…
Дежурный изумленно воззрился на нас.
– Эка вас расплодилось. А который Борис? На свидание…
Борис вернулся с мешком всяческих продовольственных сокровищ: здесь было фунта три хлебных огрызков, фунтов пять вареного картофеля в мундирах, две брюквы, две луковицы и несколько кусочков селедки. Это было все, что Катя успела наскребать. Денег у нее, как мы ожидали, не было ни копейки, а достать денег по нашим указаниям она еще не сумела.
Но картошка… Какое это было пиршество! И как весело было при мысли о том, что наша оторванность от мира кончилась, что панихид по нас служить уже не будут. Все-таки, по сравнению с могилой, и концлагерь – радость.
Но Кости не было.
К следующему свиданию опять пришла Катя…
Бог ее знает, какими путями и под каким предлогом она удрала со службы, наскребала хлеба, картошки и брюквы, стояла полубольная в тюремной очереди. Костя не только не пришел: на телефонный звонок Костя ответил Кате, что он, конечно, очень сожалеет, но что он ничего сделать не может, так как сегодня же уезжает на дачу.
Дача была выдумана плохо: на дворе стоял декабрь…
Потом, лежа на тюремной койке и перебирая в памяти все эти страшные годы, я думал о том, как «тяжкий млат» голода и террора одних закалил, других раздробил, третьи оказались пришибленными – но пришибленными прочно. Как это я раньше не мог понять, что Костя – из пришибленных.
Сейчас, в тюрьме, видя, как я придавлен этим разочарованием, Юра стал утешать меня – так неуклюже, как это только может сделать юноша 18 лет от роду и 180 сантиметров ростом.
– Слушай, Ватик, неужели же тебе и раньше не было ясно, что Костя не придет и ничего не сделает?.. Ведь это же просто – Акакий Акакиевич по ученой части… Ведь он же, Ватик, трус… У него от одного катиного звонка душа в пятки ушла… А чтобы придти на свидание – что ты, в самом деле? Он дрожит над каждым своим рублем и над каждым своим шагом… Я, конечно, понимаю, Ватик, – смягчил Юра свою филиппику, – ну, конечно, раньше он, может быть, и был другим, но сейчас…
Да, другим… Многие были иными. Да, сейчас, конечно, – Акакий Акакиевич… Роль знаменитой шубы выполняет дочь, хлипкая истеричка двенадцати лет. Да, конечно, революционный ребенок; ни жиров, ни елки, ни витаминов, ни сказок… Пайковый хлеб и политграмота. Оную же политграмоту, надрываясь от тошноты, читает Костя по всяким рабфакам – кому нужна теперь славянская литература… Тощий и шаткий уют на Васильевском острове… Вечная дрожь: справа – уклон, слева – загиб, снизу – голод, а сверху – просто ГПУ… Оппозиционный шепот за закрытой дверью. И вечная дрожь…
Да, можно понять – как я этого раньше не понял… Можно простить… Но руку – трудно подать. Хотя, разве он один – духовно убиенный революцией? Если нет статистики убитых физически, то кто может подсчитать количество убитых духовно, пришибленных, забитых?
Их много… Но, как ни много их, как ни чудовищно давление, есть все-таки люди, которых пришибить не удалось.

Явление Иосифа

Дверь в нашу камеру распахнулась, и в нее ввалилось нечто перегруженное всяческими мешками, весьма небритое и очень знакомое… Но я не сразу поверил глазам своим…
Небритая личность свалила на пол свои мешки и зверски огрызнулась на дежурного:
– Куда же вы к чортовой матери меня пихаете? Ведь здесь ни стать, ни сесть…
Но дверь уже захлопнулась.
– Вот сук-к-кины дети, – сказала личность по направлению к двери.
Мои сомнения рассеялись. Невероятно, но факт: это был Иосиф Антонович.
И я говорю этаким для вящего изумления равнодушным тоном:
– Ничего, И.А., как-нибудь поместимся.
И.А. нацелился было молотить каблуком в дверь. Но при моих словах его приподнятая было нога мирно стала на пол.
– Иван Лукьянович!.. Вот это значит – чорт меня раздери. Неужели ты? И Борис? А это, как я имею основания полагать, – Юра. (Юру И.А. не видал 15 лет, немудрено было не узнать.)
– Ну пока там что, давай поцелуемся.
Мы по доброму старому российскому обычаю колем друг друга небритыми щетинами…
– Как ты попал сюда? – спрашиваю я.
– Вот тоже дурацкий вопрос, – огрызается И.А. и на меня. – Как попал? Обыкновенно, как все попадают… Во всяком случае, попал из-за тебя, чорт тебя дери… Ну это ты потом мне расскажешь. Главное – вы живы. Остальное – хрен с ним. Тут у меня полный мешок всякой жратвы. И папиросы есть…
– Знаешь, И.А., мы пока будем есть, а уж ты рассказывай. Я – за тобой.
Мы присаживаемся за еду. И.А. закуривает папиросу и, мотаясь по камере, рассказывает:
– Ты знаешь, я уже месяцев восемь – в Мурманске. В Питере с начальством разругался вдрызг: они, сукины дети, разворовали больничное белье, а я эту хреновину должен был в бухгалтерии замазывать. Ну я плюнул им в рожу и ушел. Перебрался в Мурманск. Место замечательно паршивое, но ответственным работникам дают полярный паек, так что, в общем, жить можно… Да еще в заливе морские окуни водятся – замечательная рыба!.. Я даже о коньках стал подумывать (И.А. в свое время был первоклассным фигуристом). Словом, живу, работы чортова уйма, и вдруг – ба-бах. Сижу вечером дома, ужинаю, пью водку… Являются: разрешите, говорят, обыск у вас сделать?.. Ах вы сукины дети, – еще в вежливость играют. Мы, дескать, не какие-нибудь, мы, дескать, европейцы. «Разрешите»… Ну мне плевать – что у меня можно найти, кроме пустых бутылок? Вы мне, говорю, водку разрешите допить, пока вы там под кроватями ползать будете… Словом, обшарили все, водку я допил, поволокли меня в ГПУ, а оттуда со спецконвоем – двух идиотов приставили – повезли в Питер. Ну деньги у меня были, всю дорогу пьянствовали… Я этих идиотов так накачал, что когда приехали на Николаевский вокзал, прямо деваться некуда, такой дух, что даже прохожие внюхиваются. Ну, ясно, в ГПУ с таким духом идти нельзя было, мы заскочили на базарник, пожевали чесноку, я позвонил домой сестре…
– Отчего же вы не сбежали? – снаивничал Юра.
– А какого мне, спрашивается, чорта бежать? Куда бежать? И что я такое сделал, чтобы мне бежать? Единственное, что водку пил… Так за это у нас сажать еще не придумали. Наоборот: казне доход и о политике меньше думают. Словом, притащили на Шпалерку и посадили в одиночку. Сижу и ничего не понимаю. Потом вызывают на допрос – сидит какая-то толстая сволочь…
– Добротин?
– А чорт его знает, может, и Добротин… Начинается как обыкновенно: мы все о вас знаем. Очень, говорю, приятно, что знаете, только если знаете, так на какого же чорта вы меня посадили? Вы, говорит, обвиняетесь в организации контрреволюционного сообщества. У вас бывали такие-то и такие-то, вели такие-то и такие-то разговоры; знаем решительно все – и кто был, и что говорили… Я уж совсем ничего не понимаю… Водку пьют везде и разговоры такие везде разговаривают. Если бы за такие разговоры сажали, в Питере давно бы ни одной живой души не осталось… Потом выясняется: и, кроме того, вы обвиняетесь в пособничестве попытке побега вашего товарища Солоневича.
Тут я понял, что вы влипли. Но откуда такая информация о моем собственном доме? Эта толстая сволочь требует, чтобы я подписал показания и насчет тебя, и насчет всяких других моих знакомых. Я ему и говорю, что ни черта подобного я не подпишу, что никакой контрреволюции у меня в доме не было, что тебя я за хвост держать не обязан. Тут этот следователь начинает крыть матом, грозить расстрелом и тыкать мне в лицо револьвером. Ах ты, думаю, сукин сын! Я восемнадцать лет в Советской России живу, а он еще думает расстрелом, видите ли, меня испугать. Я, знаешь, с ним очень вежливо говорил. Я ему говорю, пусть он тыкает револьвером в свою жену, а не в меня, потому что я ему вместо револьвера и кулаком могу тыкнуть… Хорошо, что он убрал револьвер, а то набил бы я ему морду…
Ну на этом наш разговор кончился. А через месяца два вызывают – и пожалуйте: три года ссылки в Сибирь. Ну в Сибирь так в Сибирь, чорт с ними. В Сибири тоже водка есть. Но скажи ты мне, ради бога, И.Л., вот ведь не дурак же ты – как же тебя угораздило попасться этим идиотам?
– Почему же идиотам?
И.А. был самого скептического мнения о талантах ГПУ.
– С такими деньгами и возможностями, какие имеет ГПУ, – зачем им мозги? Берут тем, что четверть Ленинграда у них в шпиках служит… И если вы эту истину зазубрите у себя на носу, – никакое ГПУ вам не страшно. Сажают так, для цифры, для запугивания. А толковому человеку их провести – ни шиша не стоит… Ну так в чем же, собственно, дело?
Я рассказываю, и по мере моего рассказа в лице И.А. появляется выражение чрезвычайного негодования.
– Бабенко! Этот сукин сын, который три года пьянствовал за моим столом и которому я бы ни на копейку не поверил! Ох какая дура Е. Ведь сколько раз ей говорил, что она – дура: не верит… Воображает себя Меттернихом в юбке. Ей тоже три года Сибири дали. Думаешь, поумнеет? Ни черта подобного! Говорил я тебе, И.Л., не связывайся ты в таком деле с бабами. Ну чорт с ним, со всем этим. Главное, что живы, и потом – не падать духом. Ведь вы же все равно сбежите?
– Разумеется, сбежим.
– И опять за границу?
– Разумеется, за границу. А то куда же?
– Но за что же меня, в конце концов, выперли? Ведь не за «контрреволюционные» разговоры за бутылкой водки?
– Я думаю, за разговор со следователем.
– Может быть… Не мог же я позволить, чтобы всякая сволочь мне в лицо револьвером тыкала.
– А что, И.А., – спрашивает Юра, – вы, в самом деле, дали бы ему в морду?
И.А. ощетинивается на Юру:
– А что мне, по-вашему, оставалось бы делать?
Несмотря на годы неистового пьянства, И.А. остался жилистым, как старая рабочая лошадь, и в морду мог бы дать. Я уверен, что дал бы. А пьянствуют на Руси поистине неистово, особенно в Питере, где, кроме водки, почти ничего нельзя купить и где население пьет без просыпу. Так, положим, делается во всем мире: чем глубже нищета и безысходность, тем страшнее пьянство.
– Чорт с ним, – еще раз резюмирует нашу беседу И.А., – в Сибирь так в Сибирь. Хуже не будет. Думаю, что везде приблизительно одинаково паршиво…
– Во всяком случае, – сказал Борис, – хоть пьянствовать перестанете.
– Ну это уж извините. Что здесь больше делать порядочному человеку? Воровать? Лизать сталинские пятки? Выслуживаться перед всякой сволочью? Нет, уж я лучше просто буду честно пьянствовать. Лет на пять меня хватит, а там – крышка. Все равно, вы ведь должны понимать, Б.Л., жизни нет… Будь мне тридцать лет, ну туда-сюда. А мне – пятьдесят. Что ж, семьей обзаводиться? Плодить мясо для сталинских экспериментов? Ведь только приедешь домой, сядешь за бутылку, так по крайней мере всего этого кабака не видишь и не вспоминаешь… Бежать с вами? Что я там буду делать?.. Нет, Б.Л., самый простой выход – это просто пить.
В числе остальных видов внутренней эмиграции есть и такой, пожалуй, наиболее популярный: уход в пьянство. Хлеба нет, но водка есть везде. В нашей, например, Салтыковке, где жителей тысяч 10, хлеб можно купить только в одной лавчонке, а водка продается в шестнадцати, в том числе и в киосках того типа, в которых при «проклятом царском режиме» торговали газированной водой. Водка дешева, бутылка водки стоит столько же, сколько стоит два кило хлеба, да и в очереди стоять не нужно. Пьют везде. Пьет молодняк, пьют девушки, не пьет только мужик, у которого денег уж совсем нет.
Конечно, никакой статистики алкоголизма в Советской России не существует. По моим наблюдениям, больше всего пьют в Петрограде и больше всего пьет средняя интеллигенция и рабочий молодняк. Уходят в пьянство от принудительной общественности, от казенного энтузиазма, от каторжной работы, от бесперспективности, от всяческого гнета, от великой тоски по человеческой жизни и от реальностей жизни советской.
Не все. Конечно, не все. Но по какому-то таинственному и уже традиционному русскому заскоку в пьяную эмиграцию уходит очень ценная часть людей… Те, кто, как Есенин, не смог «задрав штаны, бежать за комсомолом»73. Впрочем, комсомол указывает путь и здесь.
Через несколько дней пришли забрать И.А. на этап.
– Никуда я не пойду, – заявил И.А., – у меня сегодня свидание.
– Какие тут свидания, – заорал дежурный, – сказано – на этап. Собирайте вещи.
– Собирайте сами. А мне вещи должны передать на свидании. Не могу я в таких ботинках зимой в Сибирь ехать.
– Ничего не знаю. Говорю, собирайте вещи, а то вас силой выведут.
– Идите вы к чортовой матери, – вразумительно сказал И.А.
Дежурный исчез и через некоторое время явился с другим каким-то чином повыше.
– Вы что позволяете себе нарушать тюремные правила? – стал орать чин.
– А вы не орите, – сказал И.А. и жестом опытного фигуриста поднес к лицу чина свою ногу в старом продранном полуботинке. – Ну? Видите? Куда я к чорту без подошв в Сибирь поеду?..
– Плевать мне на ваши подошвы. Приказываю вам немедленно собирать вещи и идти.
Небритая щетина на верхней губе И.А. грозно стала дыбом.
– Идите вы к чортовой матери, – сказал И.А., усаживаясь на койку. – И позовите кого-нибудь поумнее.
Чин постоял в некоторой нерешительности и ушел, сказав угрожающе:
– Ну сейчас мы вами займемся…
– Знаешь, И.А., – сказал я, – как бы тебе, в самом деле, не влетело за твою ругань…
– Хрен с ними. Эта сволочь тащит меня за здорово живешь куда-то к чортовой матери, таскает по тюрьмам, а я еще перед ними расшаркиваться буду?.. Пусть попробуют: не всем, а кому-то морду уж набью.
Через полчаса пришел какой-то новый надзиратель.
– Гражданин П., на свиданье…
И.А. уехал в Сибирь в полном походном обмундировании…

Биография И.Л. Солоневича

Иван Лукьянович Солоневич родился 1(14) ноября 1891 г. в Гродненской губернии (точное место рождения пока не установлено) в семье народного учителя. Закончил гимназию в Вильно (экстерном) и юридический факультет Петроградского университета.
Профессиональную деятельность начал как журналист – сначала в газете «Северо-западная жизнь», издававшейся его отцом, затем, после переезда в Петроград, – в «Новом времени». На профессиональном уровне занимался тяжелой атлетикой (2-е место в первенстве России 1914 г.), борьбой и боксом.
Участвовал в Гражданской войне на стороне белых; заболев тифом, не смог эвакуироваться. В советское время жил в Одессе и Подмосковье (пос. Салтыковка), сменил не один десяток профессий, остановившись в итоге на карьере инструктора по спорту и туризму в Центральном комитете профсоюза советских и торговых служащих, одновременно не оставляя журналистики и занятий спортом.
Первая попытка перехода советской границы вместе с сыном и братом была неудачной, вторая, летом 1934 г. и уже из концлагеря (уникальный случай!), закончилась успехом для всех троих. Первые два года эмиграции И.Л. Солоневич провел в Финляндии, работая грузчиком в порту Хельсинки. Написанные в это время очерки «Россия в концлагере» были впоследствии изданы более чем на 10 иностранных языках и принесли их автору мировую известность и финансовую независимость, позволив сосредоточиться на публицистической и издательской деятельности.
Затем И.Л. Солоневич жил в Софии (с 1936 г.), где пережил покушение, во время которого погибла его жена, и Берлине (с 1938 г.), издавая сменявшие друг друга газеты «Голос России», «Наша газета» и журнал «Родина» и став одной из наиболее заметных фигур российской эмиграции 2-ой половины 1930-х гг.
Основными направлениями деятельности И.Л. Солоневича стали борьба с советской властью и пропаганда монархии как единственной приемлемой для России формы государственного устройства. Взгляды И.Л. Солоневича отразил написанный им в 1940-е гг. фундаментальный труд «Народная монархия». Идеализируя допетровскую Русь, И.Л. Солоневич противопоставлял народную монархию монархии дворянско-помещичьей, приведшей Россию, по его мнению, к катастрофе начала XX века.
На протяжении всего эмигрантского периода жизни И.Л. Солоневич вел жесткую полемику с эмигрантскими организациями и течениями практически всех направлений, попав, таким образом, в своеобразную полосу отчуждения и навсегда поссорившись даже с родным братом. В ответ эмиграция обвиняла его во всех грехах, включая ведение провокаторской работы по заданиям советской разведки.
Перед началом советско-германской войны И.Л. Солоневич написал меморандум на имя Гитлера, в котором предупреждал о гибельности ведения войны против русского народа, призывая воевать только с советской властью, ив 1941 г. был отправлен немецкими властями в ссылку в Померанию, где провел всю войну. После ее окончания три года находился в британской зоне оккупации Германии.
На основе идей И.Л. Солоневича в российской эмиграции возникло движение, которое получило название «штабс-капитанского» (народно-имперского), а после войны было возрождено как народно-монархическое.
Перебравшись после войны в Аргентину, в Буэнос-Айрес, И.Л. Солоневич организовал издание газеты «Наша страна», до самой смерти оставаясь ее главным автором и фактическим издателем. В 1950 г. после ряда доносов со стороны представителей российской эмиграции он был выслан правительством генерала Перона из страны. Последние три года жизни И.Л. Солоневич провел в Уругвае. Он скончался в Монтевидео 24 апреля 1953 г. после тяжелой операции.
И.Л. Солоневич является автором не только «России в концлагере» и «Народной монархии», но и ряда программных, публицистических, методических трудов, художественных произведений, а также порядка 1000 статей в периодической печати.
К. Чистяков


Комментариев нет:

Отправить комментарий